Флэнн О`Брайен - А где же третий? (Третий полицейский)
– Неслыханное отречение и денонсация! – Сержант провел своим красным платком по лицу, собирая скопившуюся на нем влагу. – Поразительное дело – настоящий парад-демонстрация всяческого отрицания!
Сержант испробовал на мне еще пару десятков имен и на каждое получал мое неизменное «нет».
– Да, странно, – медленно проговорил он. – Вы отказались от всех известных мне имен белых людей, и теперь остаются лишь имена чернокожих и прочих кожих. А впрочем... вас случайно не Байроном величают?
– Нет, нет и еще раз нет.
– Какой блин у нас получается, совсем комом, – мрачно и печально сказал сержант. Он низко наклонил голову, сложился почти вдвое, наверное для того, чтобы дать возможность тем доподлинным мозгам, которые имелись у него в задней части головы, тоже принять участие в размышлении.
– О святые страдальцы господа сенаторы! – пробормотал Отвагсон.
Похоже, победа за нами!
Подожди, мы еще не дома, в тепле и уюте, ответил я.
И тем не менее думаю, мы можем немного расслабиться. Судя по всему, он никогда ничего не слышал о синьоре Бари, златогласом попугайчике-певуне из Милана.
Время для таких игривых замечаний выбрано неудачно, довольно резко оборвал я Джоан.
Ничего он никогда не слышал и о Лейфе Рыжебородом, хотя тот совершил множество достойных дел – открыл, например, Гренландию. Ну да пусть его.
– Какая, однако, загвоздка! – вскричал вдруг сержант, вскочил на ноги и нервно зашагал по комнате из угла в угол.
Прошагав так некоторое время, он объявил:
– Я полагаю, что данное дело может быть успешно приведено к завершению и оформлено должным образом.
Мне не понравилась появившаяся у него на лице улыбочка.
– Да, это верно, – начал свои пояснения сержант, – что, будучи безымянным, вы не можете совершить преступления и что правая рука закона, невзирая на степень вашей криминальности, не может вас и пальцем тронуть. Все, что вы делаете, – это ложь, и обман, и иллюзия, и все, что с вами происходит, – это на самом деле неправда, потому что с вами ничего происходить не может.
Я кивал головой в знак полного с ним согласия.
– По этой причине, – продолжал вести свои разъяснения дальше сержант, – мы можем взять и повесить вас, и оставить вас висеть до полного исчезновения в вас признаков жизни, а поскольку с вами так или иначе ничего происходить не может, то вы вроде как и не будете и повешены, а раз так, то не нужно делать никаких записей в книге регистрации смертных казней и смертей. Та смерть, которой вам придется умереть, вовсе даже и не смерть – сама по себе смерть, так или иначе, феномен, в лучшем случае, ничтожный, – а просто антисанитарное состояние, временно имеющее место на заднем дворе, некое несуществующее ничто, нейтрализованное, отмененное и признанное недействительным через асфиксию, лишение воздуха и перелом спинного хребта в шее. Вот если я скажу, что вас, так сказать, пристукнули на заднем дворе, и это не будет являться ложью, то точно также будет правдой сказать, что ничего вообще с вами и не произошло.
– Иначе говоря, если я вас правильно понял, вы хотите сказать, что раз у меня нет имени, то я не могу умереть, а раз так, вас нельзя привлечь к ответственности за причинение мне смерти, даже если вы и в самом деле меня убьете?
– Да, в целом вы представили дело правильно, – сказал сержант.
Я почувствовал такую глубокую печаль и потерянность, что на глаза навернулись слезы, а в горле стал комок непередаваемой, мучительной и трагической жалости к самому себе. И одновременно я ощутил со всей остротой каждую живую частицу своего существа, жаждущую жить. Жизнь, во всей ее реальности, билась, почти с болезненной напряженностью, в кончиках моих пальцев, я, как никогда ранее, остро воспринимал прекрасную реальность своего теплого лица и живую подвижность своих конечностей, преисполненных собственной жизни, и энергично бегущую по моим венам здоровую, красную кровь. Мысль о том, что придется со всем этим расстаться безо всякой на то веской причины, что эта маленькая вселенная должна рассыпаться и стать прахом, была столь тосклива и горька, вызывала столь траурную жалость к самому себе, что и думать о том, что о ней надо думать, было непереносимо тяжело.
Следующим важным событием, произошедшим тогда в комнате, было вхождение в нее полицейского МакПатрульскина. Грузно войдя, он почти строевым шагом направился к стулу, уселся на него, вытащил свой черный блокнот и принялся просматривать записи, сделанные им собственноручно, губы его при этом вытянулись вперед и стали похожи на затянутую веревкой горловину мешка.
– Ну что, снял показания? – спросил сержант.
– Снял, – скорее промычал, чем ответил МакПатрульскин.
– Хорошо, читай их вслух так, чтобы я слышал, читай до тех пор, пока я все не услышу и не сделаю умственные сравнения во сокровенной части моей, сокрытой от взоров внутренней головы.
МакПатрульскин зорко всмотрелся в свои записи[37].
– Десять целых, пять десятых, – объявил он
– Так, значит десять целых, пять десятых, – повторил сержант. – А каково было показание по лучу?
– Пять целых, три десятых.
– А по рычагу?
– Две целых, три десятых.
– Две целых, три десятых? Это высоко, – задумчиво проговорил сержант. Он вставил костяшки кулака к себе в рот между желтыми зубами, похожими на зубья пилы, и погрузился в тяжкий труд проведения сравнений в уме. Через несколько минут лик его прояснился, и он обратился к МакПатрульскину:
– Зарегистрировано ли падение?
– Легкое падение в пять тридцать.
– Пять тридцать? Это довольно поздно, если падение было небольшим... А ты засыпал уголь в отверстие?
– Засыпал, – сообщил МакПатрульскин.
– Сколько?
– Три с половиной килограмма.
– Правильно засыпал?
– Правильно, как положено.
– А почему только три с половиной, а не четыре?
– Три с половиной было вполне достаточно. Ведь, помнишь, показания по лучу на протяжении последних четырех дней постоянно падали. Я попробовал затвор, но он был закрыт плотно и совершенно не болтался.
– Я бы все-таки положил восемь, но если затвор прочно закрыт, тогда можно считать, что нет места для боязливого беспокойства.
– Абсолютно никакого, – подтвердил МакПатрульскин.
Сержант вычистил лицо от каких бы то ни было следов раздумий, поднялся со стула и похлопал своими пухлыми руками по нагрудным карманам.
– Ну что ж, – пробормотал он, наклоняясь, чтобы прицепить защепки на брюки у щиколоток. – Я отправляюсь туда, куда я отправляюсь, – сообщил сержант, обращаясь вроде бы и ко мне, и к МакПатрульскину, – а ты выйди со мной на пару минут наружу в экстерьер, – добавил он, на этот раз обращаясь непосредственно к МакПатрульскину, – и я тебе сообщу нечто, касающееся недавно имевших место событий в официальном порядке.
Они вышли из комнаты, оставив меня в грустном и безрадостном одиночестве. МакПатрульскин скоро вернулся, но в его отсутствие, хотя длилось оно весьма малое и совсем непродолжительное время, я чувствовал себя очень сиротливо. Войдя в комнату, МакПатрульскин тут же дал мне помятую сигарету, которая, когда я взял ее, еще сохраняла тепло его нагрудного кармана.
– Надо полагать, что вас все-таки того, вздернут, – учтиво сказал он.
Не будучи в состоянии промолвить и слово, я лишь закивал головой.
– Неподходящая пора года для этого, будет стоить бешеные деньги, – сочувственно сообщил мне МакПатрульскин. – Вы даже себе представить не можете, сколько сейчас дерут за доски.
– А что... просто дерево... с большими ветками, не подошло бы? – полюбопытствовал я, поддавшись пустой и ненужной прихоти проявить чувство юмора. Удивительно, что меня послушался мой язык.
– Нет, это было бы неприлично, но я доложу сержанту Отвагсону в приватной беседе о вашем любезном предложении.
– Спасибо.
– Могу вам сообщить, что последнее по времени повешение в нашем округе имело место тридцать лет назад. Тогда повесили исключительно известную личность по фамилии МакДэдд. Ему принадлежал рекорд – более ста миль на одной шине без единого прокола. Но из-за этого он и попал в неприятное положение. Нам пришлось повесить велосипед.
– Повесить велосипед? – воскликнул я, пораженный.
– Дело было так. МакДэдд точил зуб на человека по фамилии Фиггерсон, острый зуб, и было за что, но к этому Фиггерсону и близко не подходил. Он понимал, чем это может закончиться, но однажды, при удобном случае, измочалил велосипед Фиггерсона ломом. Тут уж, конечно, без драки обойтись никак не могло, и МакДэдд с Фиггерсоном схлестнулись и крепко подрались, ну и этот Фиггерсон – такая темная, в общем, личность, все в очках ходил, и на лицо темен, и волос смоль, – в общем, этот Фиггерсон не дожил до того момента, чтоб узнать, кто же в этой драке победил. Похороны и поминки были первоклассные, и похоронили его вместе с его велосипедом. Вам когда-нибудь доводилось видеть гроб велосипедных очертаний?